Эльфрида Елинек - Перед закрытой дверью [Die Ausgesperrten ru]
Мать в этот момент совершает решающий промах, а именно она — как и всякий раз, когда разъяряется и не может больше сдерживаться по отношению к своему сыну, — принимается рассказывать о концлагере, о евшем яблоко ребенке, которого били головой о стену до тех пор, пока он не умер, после чего яблоко доел его убийца. О детях, которых сбрасывали с третьего этажа, просто так, чтоб помучились. О молодой матери, ее вместе с ребенком, которому только два дня исполнилась, отправили в газовую камеру, потому что раньше она упросила врача дать ей родить. И врач ей позволил.
— Многим моим товарищам и товарищам твоего отца отрубили головы в казематах окружного суда. Я помню о них постоянно.
«Э-э-ы-ых», — притворно зевает Ханс во весь рот, он слышал это достаточно часто и полагает, что времена изменились, а вместе с ними и люди, у которых теперь другие заботы. И прежде всего — у молодежи, которой принадлежит будущее, ведь его она, в конце-то концов, тоже созидает своими руками.
Оба товарища с заскоком в мозгах на этом деле смущенно помешивают в ведерке, чтобы клей оставался жидким и не затвердевал. Для этого клею необходимо тепло, на улице ведь холодно, а здесь его согревает духовка кухонной плиты. Они никак не поймут, с какой стороны подступиться к Хансу, он кажется таким уверенным в себе, по всей вероятности, к нему уже подступились другие и используют в своих целях. Снаружи холодный ветер как плетью хлещет по улицам холодными потоками ливня. Гнутся деревья, свиваясь в мокрые петли. Бушует природная стихия. Бесчисленные невидимые руки, берущие начало в рабочем движении, хватают двух молодых парней с ведерком клея и выталкивают их вперед, чтобы они выложили перед Хансом свои весомые аргументы. Наконец-то они начинают открывать рот. Он, однако, прислушивается не к ним, а к внутреннему голосу, который говорит, что нужно достичь корней бытия, чтобы понять самого себя, тогда сможешь понять и остальных. «Коли вам кажется, что вы можете сделать что-то для других, не познав сперва по-настоящему самих себя, то оба вы болваны набитые. Ведь это и есть первейшее условие. Иногда при этом совершаются поступки, которые на первый взгляд могут даже показаться нелепыми и бессмысленными, но это вовсе не так, поскольку они для тебя необычайно важны. Моего нового друга зовут Райнер и он будет почище, чем все здесь». Говоря объективно, последнее не соответствует действительности, потому что квартира у Витковски невероятно запущена, однако ослепленный молодой человек этого не замечает.
— Кто он, этот Райнер? — хочет знать мать, она уже и раньше спрашивала о нем, но позабыла.
— Отец его служил прежде в СС, — отвечает Ханс, — а теперь он на пенсии и служит портье. Его дети в гимназию ходят, в ту же, что и Софи, а я запишусь в среднюю школу рабочей молодежи.
— Ты ведь хотел на преподавателя физкультуры учиться.
— Больше не хочу, я намерен окончательно вырваться наверх.
Парни с ведерком приумолкли, да им и уходить пора. Ливень снаружи уже стихает, но все же нет-нет, да и потрясает устои оконных стекол. Наверное, ливень, похожий на этот, хлещет по окнам Софи и треплет березы в саду, он мог бы прихватить для нее весточку любви. Софи, не иначе, сидит в свете настольной лампы и делает уроки, которые в школе заданы на дом, и Хансу так хочется решать школьные задачи, но в школу он не ходит и задачи настоящей у него тоже нет.
— Значит, не пойдешь, — говорят оба расклейщика плакатов, поднимаясь.
— Сходил бы с ними, — увещевает мать.
— В такую собачью погоду — нет уж, спасибо, я и по солнышку бы не пошел, потому что сухая погода — то что надо для тенниса.
— Тебе же работа всегда нравилась. Лишь благодаря ей ты стал частью рабочего класса, одним из тех, кто стоит за тобой и перед тобой в непрерывной людской цепочке, которая создаст новую эпоху.
— Рехнулась совсем? Шуточки, тоже мне. Физический труд — самая примитивная ступень трудовой деятельности, которая когда-нибудь вообще изживет себя, так Райнер говорит. Он, Анна и Софи говорят, что люди начали развивать культуру лишь тогда, когда научились отделять ручной труд от способа облегчить его при помощи инструментов и других подсобных средств. Без работы головой не было бы и культуры, которая вообще есть самое важное.
Мать говорит, что он ее с ума сведет, и оба расклейщика ей поддакивают.
— С ним сейчас бесполезно говорить, так мы считаем, госпожа Зепп. Ну, ладно, до свидания тогда. Мы пошли, оставляем этого заблудшего товарища. Может, он одумается еще, но что-то с трудом верится. В последнее время такие случаи происходят все чаще.
Мать говорит: — Заходите еще, потом, когда у вас времени побольше будет. Мы его все-таки убедим, вот увидите. Что ж, вам ведь идти надо.
На улице порывы ветра, словно поджидавшие этой ключевой реплики, раскрывают свои объятия и проглатывают обоих парней вместе с их ведерком. Будем надеяться, что ветер заодно не проглотит плакаты, они ведь из бумаги, а оттого беззащитны перед сыростью. Целлофановая оболочка их кое-как защищает. Снаружи уже поутихло, отсвечивают мокрые стены домов, и асфальт, тоже мокрый, снова блестит, как мокрый асфальт в каком-нибудь фильме. Да, видно, и снимался в том фильме приятель этого асфальта.
Мать говорит: — Если бы знал об этом твой погибший отец, который пожертвовал собой ради нашего дела!
— Не жертвовал он собой, убили его и все. А то бы еще жил и жил себе. Что он теперь с этого имеет? Я вот себя ни в какую жертву приносить не собираюсь, это совершенно точно. Когда в книжках, которые Райнер дает, читаю про боль, причиняемую кому-то, то она для меня настоящая, более реальная, чем когда я думаю о боли, которую причиняли моему отцу там, на Лестнице смерти в Маутхаузене.
— Ты еще куда-то пойдешь, Ханс?
— По такой собачьей погоде? Даже оседлав мустанга, я и в пяти метрах ничего не разгляжу, а на окраине, на открытой местности, где вечерние туманы поднимаются, я вообще ничего не увижу. Открытая местность, когда ты на коне, совсем иная. Вечерком схожу, пожалуй, в джазовое кафе.
— Как посмотрю на тебя, так кажется, что напрасно жизнь прожила, и отец твой зазря погиб. А как гляну на тех парней, то понимаю, нет, недаром, был в этом все-таки смысл, которого я в собственном сыне не вижу.
— Смерть, она всегда даром дается, только за нее надо жизнью расплачиваться, — хихикает Ханс.
Чужие люди его принципиально не интересуют, потому что интересуется он самим собой, да еще Софи.
«Доешь меня, а то, как знать, снова наступят худые времена», — предостерегает его отвергнутый бутерброд с маргарином. Ханс, уверенный в лучшем будущем, доедать не собирается.
***
Совсем немного времени прошло с тех пор, как Райнер совершенно вышел из себя и сбился с предначертанной ему тропы богопослушного чада. Тогда католическая вера возмещала ему многое из того, что теперь он надеется вернуть себе, совершая насилие. На его сестру в последнее время все чаще нападает немота, иногда речь вдруг снова прорывается наружу, и ее поток сносит все, что попадается на пути. Сегодня они вдвоем лежат в кровати Анны, судорожно обхватив друг друга руками; жестокий ветер реальности они направили в обход, в кухню, одновременно служащую и столовой, а здесь, у них, веет ветер прошлых времен. Райнер силится преодолеть запрет кровосмешения, чтобы посмотреть, что из этого выйдет, но все-таки не решается, так что придется пасть иным преградам, подросток будет сметать их самолично, потому что в этом выморочном доме вольным нравам не место. Так говорят его предки.
Ребенком Райнер, наряду с другими проступками, прислуживал священнику во время богослужения, и это для него — неиссякаемый источник омерзения, каковое память до сих пор не может преодолеть. Папа сказал, что, дескать, будешь теперь ходить в церкви прислуживать, и он, конечно же, пошел, отцовские побои ведь сильнее, чем боль в коленях от стояния на холодном каменном полу. Пронизывающий холод зимой в шесть утра, карающая рука священника, который, и то хорошо, хоть не прибегал к вспомогательным средствам, ни к платяным вешалкам, ни к костылям, хлоп, опять затрещина, потому что снова перепутан латинский текст, да к тому же дерзость в ответ, и не одна, а ведь не было никаких вопросов, одни внятные распоряжения. На тебе белые, волочащиеся по полу одежды, отделанные кружевами, сверху черный воротник, так что становишься на девчонку похож. Всюду изображения, главным образом сюжеты про Бога и Деву Марию, изготовленные разными способами из разных материалов. Формы преимущественно округлые, так как делали их в эпоху барокко. Под ними хихикающая орава католического юношества, которое стадом с блеянием прет в отроческую обитель поиграть в настольный теннис, серьезные песнопения, звучащие из студенческих глоток постарше, и гордость, когда ребенок вливается в целый отряд католического юношества. Недавно появилось телевидение, и его тоже основательно используют. У церкви всегда все самое новое, она применяет новшества и против своих чад. Золотые транспаранты, хоругви с изображением Св. Девы, девочки в темно-синих плиссированных юбочках, дело происходит в стенах нелюбимой церкви ордена пиаристов. Они часто повторяют хором, что Господь призывает юных, и вот молодежь уже тут как тут, не успели позвать. Ибо молодежь эта истово исповедует христианство, что требует мужества в мире, погрязшем в язычестве и безмыслии. И Райнер тоже составная часть юношества, к сожалению, самая худшая его часть, в которой наиболее очевидно проявился износ материала. Он направляется к Богу, но делает это неохотно, хотя именно его-то и призывали больше всего, ибо Богу известны и слабость его, и его неохота, и потому Он особенно громко кричит ему: Райнер! Райнер! — призывает его Сеятель на пажити Свои и на риги. Вот-вот Райнер срыгнет прямо на церковные плиты. Если бы он ходил в приличную гимназию при ордене пиаристов, то, конечно же, Бог высоко оценил бы это, но денег на учебу у родителей нет. Мальчикам-служкам из состоятельных семей пощечины никогда не доставались, что, разумеется, сразу же бросилось в глаза смышленому Райнеру, на такие вещи он обращает внимание немедленно, вместо того чтобы сильнее и отрешеннее погружаться в молитву, забыв об окружающем мире. Церковь берет отовсюду, откуда только взять можно, не отдавая туда, где это требуется, и Райнеру требуются не затрещины и брюзжание, но любовь. Говорят, будто бы Господь любит его, чего он не ощущает, имея одни оплеухи.